Театральный город

Парадная площадь

«Он должен это услышать»

Интервью с художественным руководителем Театра Поколений имени З. Я. Корогодского Данилой Корогодским

14_03_01

— Данила! Вы когда осознали значение своего отца для окружающего мира — не как папы, а именно как выдающегося театрального человека?

— У меня было счастливое детство, я никогда не видел трещин внутри семьи, я очень органически существовал в таком цельном мире, где папа занимался театром, мама занималась семьей и помогала ему в театре. Все это было ужасно интересно, весело. И я в жизни занимался только тем, что мне интересно: если интересно — за уши не оттянуть, если нет — не заставить. Я с детства рисовал, меня никто не наставлял. Конечно, какую-то степень организации мама должна была вносить, то есть меня за руку дотянуть…

Нет, у меня не было такого момента, когда я ощутил, что мой папа — великий, и до сих пор странно это слышать. Я знаю, что была некая граница в общественной оценке его деятельности: где-то в 1990-х о нем стали говорить как о таком аксакале — странном седом старике-мудреце, который что-то особенное делает, у которого есть какие-то особенные заслуги. А уже когда его не стало, начали вдруг писать, что он великий. Он очень непросто жил…

— Величие все-таки приходит со временем, в контексте всего, что человек оставил, что с ним случилось. Очень часто величие человека осознается тогда, когда видишь, кто пришел ему на смену. И если оглядываться на Зиновия Яковлевича Корогодского из сегодняшнего дня, то, конечно, совершенно понятно, что он принадлежит к когорте великих режиссеров золотого века советской режиссуры.

— Я сам в связи с юбилеем об этом много думаю: а что ж там такое было? Просто хочу понять для себя. Да, это мой папа, он мне близок, я его люблю, он меня сформировал… Я, конечно, пристрастен, но у меня такое ощущение, что его масштаб начинает вырастать во времени — эффект обратной перспективы: чем дальше, тем больше. И разобраться, понять, в чем тут суть, мне страшно интересно.

Я прожил жизнь в театре, я знаю, что такое крупная театральная персоналия, личность художника, и у папы это было. Он был безусловно одаренным человеком. Таким родился. От него исходила некая энергия, вокруг него люди начинали расцветать под лучами этой художественной эманации. Он был человек редкого мощного обаяния — оно не на всех действовало, но оно было. На некоторых эта эманация срабатывала абсолютно в противоположную сторону — его начинали не любить. Скажем, всю трагическую историю, поломавшую ему жизнь, прокрутили люди, которым он был просто крайне неприятен. Потому что никаких логических причин уничтожать его так бессмысленно и жестоко не существовало. Это была такая «подлянка». Кто-то внутри этого «пирога», изнутри «системы», на уровне «полковников» осуществил эту физиологическую месть. Если сильно постараться, то можно раскопать, кто это был. Но я не копал. Зачем?..

— Помните первые впечатления от спектаклей отца?

— Ой, забавно… Сейчас уже трудно отделить то, что реально происходило, и поздние наслоившиеся рассказы, но я помню один эпизод. У папы в Калининграде шел спектакль «Вилла „Эдит“», где красавица актриса Оболенская играла советскую разведчицу, которую заслали к фашистам… Это был 1958 год, мне — три года. Меня привезли в театр и посадили в зале, так как, видимо, оставить было негде. Помню свой ужас, когда на сцене фашисты начали мучить эту женщину (а актриса Оболенская со мной маленьким часто оставалась, нянчилась). Я рванул на сцену. И в семье остался анекдот, как Данилка рванул на сцену спасать тетю Оболенскую…

— Тогда-то вы и поняли, что ваше место не в зале, а на сцене?

— Да… (Смеется) Потом еще история. Когда мне было лет восемь, почему-то родители привели меня на «Варваров» в БДТ, и я помню сильное впечатление присутствия при чем-то значительном — ничего больше не помню. Это теперь я знаю, что там играли Луспекаев, Доронина…

14_03_02

— …в красном платье.

— Этого не помню, но помню ощущение, напряжение — след остался, он у меня в душе «записан».

И спектакли отца…

— Ведь его спектакли были рассчитаны на ваш возраст в тот момент, вы же должны были быть семейным зрительским индикатором…

— Я 1955 года, поэтому, когда папа взял театр, мне было шесть лет. Через год я стал первоклассником.

— И как вы реагировали? Дома спектакли обсуждались? Спрашивал ли он о впечатлениях от спектакля?

— Это было счастье — вот это я помню очень хорошо. И папа на мне действительно что-то проверял. Не впрямую, но что-то выведывал, был какой-то «рикошет». Впрямую не спрашивал, понравилось или нет. У него был спектакль «Волшебное стеклышко» по Чапеку, и я помню разговор об этом спектакле и фразу: «Красота не в красивости, а в случайности». И разбитое маленькое бутылочное стеклышко может быть прекрасным… Мне было тогда лет шесть-семь.

Потом появились спектакли «Перед казнью прошу», «Олеко Дундич», я их очень хорошо помню… В его спектаклях всегда было то, что шло именно от театра, то, что только театр умеет делать, что доступно только этому искусству. И мне нравилось наблюдать, как все эти люди — режиссер, сценограф, актеры — «генерируют». Вообще, самое сладкое в театре — когда это происходит коллективно, когда происходит слияние индивидуальностей в какое-то коллективное тело-душу. Теперь, когда у меня есть свой театр, я абсолютно во всем объеме понимаю «наркотическое» обаяние этого дела. Это может превратиться в ужасающую пытку и, к несчастью, в основном так и происходит, но когда люди действительно заняты делом и когда поиск возможен, то от этого абсолютно невозможно оторваться.

— Как вам кажется, вы из театра отца какие для себя вещи оставили? Понятно, что у вас совершенно другой и свой путь, но что все-таки в вас оттуда, от него — при всех многочисленных других влияниях?

— Ничего себе вопросик — будь здоров!

Время порождает к жизни какие-то системные течения внутри искусств. Скажем, сначала можно было рисовать, как Шишкин, но потом нужно было рисовать, как Моне, а потом — как Пикассо или Малевич… Время вызывает к жизни стилистику, выводит ее на поверхность, в реальность. Не то что по капризу просто захотелось… нет, это жизнь призывает художника к действию.

Папа был выращен определенной системой художественных отношений и временем, в котором он формировался. Это было связано и с последними находками Станиславского, и с Борисом Вольфовичем Зоном, и с 60-ми годами, и с новой оттепелью, и с Хуциевым, это «варево» истории. Сама природа этих парадигм ушла — нельзя сейчас делать так, как делали тогда, нельзя сегодня сделать Таганку 1966 года: это бессмысленно. Но там было нечто центральное, важное и для его художественной системы, и для педагогической — он этому учил: примат подлинности, правда. Поставим это в кавычки даже, потому что «правда» — такое замыленное понятие, как, скажем, «любовь» или «бог».

Он замечательно учил и замечательно учил начинать в актерской профессии. Я, например, вижу сразу его ученика по тому, как он работает с воображаемым предметом. У отца была фантастическая увлеченность воспитанием базовой подлинности внутри актера. И его ученики очень этим отличаются, их видно. Думаю, культ подлинности — то, чему я у него научился.

Моя первая профессия — дизайн. Я уже почти 30 лет преподаю это дело и вывел для себя некие правила. Есть инструментарий, который срабатывает, он применим в узком контексте мастерства. Есть свои приемы, способы воспитания. Я знаю, как это происходит в дизайне. Эти закономерности можно описать. Но дальше… пристальное внимание к жизни, примат жизни, постоянная борьба с окостенением, когда художник