Парадная площадь
«Miserere nobis…»
Интервью с художественным руководителем Небольшого драматического театра Львом Эренбургом
— Лев Борисович, наша главная тема — планы на нынешний сезон.
— Планы простенькие. «Король Лир» с труппой и с привлечением студентов — моих же, заканчивающих институт. И «Вишневый сад» — со студентами, второй дипломный спектакль. Вроде мало и вроде очень много.
— Первым дипломным спектаклем ваших студентов стала постановка «Братья Карамазовы» — совсем недавно состоялась премьера. Но я знаю, что над «Вишневым садом» ребята тоже много и давно работают. А вот «Лира» вы начнете и закончите в течение одного года?
— Нет, над «Лиром» они тоже уже много работали. За год, по условиям игры, я не успеваю делать спектакль. К сожалению.
— Над «Лиром» работают и старшая труппа, и студенты?
— Да, да…
— Кто — Лир?
— Женя Карпов. Это артист из первого выпуска 1999 года.
— Созрел для Лира?
— Для своеобразного Лира созрел. Есть в труппе еще люди, которые могли бы играть Лира. Но мне кажется, что в Женином варианте это сегодня интереснее, чем что-либо иное в моей труппе. Там есть контрапункт личностный. Жизнерадостный артист Женя Карпов! Мощный — может быть. Вот контрапункт.
— «Лира» и «Вишневый сад» разные художники будут делать?
— Думаю, да. «Лира» делает художник, с которым я обычно работаю. Это Валерий Исаакович Полуновский. А «Вишневый сад» начала делать в качестве преддиплома его студентка. Закончит, думаю, она же.
— Музыка уже есть?
— Какие-то фрагменты.
— Шекспир и Чехов — очень разная драматургия. Как же так — «на разрыв»? Ведь вы сами ставите и то, и другое.
— А я еще так не пробовал. Вот попробую.
— Мы говорили когда-то о том, что вы ставите не много спектаклей. Опять сам собой приходит этот вопрос. Почему? Хотя «много — не много», наверное, какие-то неправильные категории для творчества?
— Ну… детей не должно быть много. Дети должны быть все-таки, при всей любви к ним, в ограниченном количестве. Иначе теряешь счет, теряешь в изготовлении… да и вообще. При росте количественных показателей качественные начинают теряться.
— В чем особенности Небольшого драматического театра? Я имею в виду сейчас не художественный метод, а прямо и просто театр: это место, это пространство, ваши актеры, количество зрителей, количество денег…
— Денег мало, как всегда. Количество зрителей меня больше устраивает, чем количество денег. Хотя их не так много, но ведь это и неплохо.
— Даже по-своему правильно, может быть?
— По-своему, да. До последнего времени — до работы в крупных театрах в Москве — мне вообще казалось, что современный театр — это театр малой сцены. Сейчас я сомневаюсь, что это так. Потому что большая сцена дает свои права, диктует свои необходимости. Есть свои плюсы на большой сцене. Как и на малой, впрочем. Но малую сцену я знаю. Весь опыт жизни — это малая сцена. За исключением последних лет. И я ощутил преимущества большой сцены. И потери. Боялся, что не сумею на большой сцене. И художник мой боялся, что я не сумею построить предлагаемое пространство на большой сцене МХАТа. Но я как-то, мне кажется, справился.
В чем тут прикол? Когда ты привык работать на малой сцене, то все пространство большой начинаешь рефлекторно сводить к малой и выталкивать спектакль на авансцену. И это беда. Надо понять, что здесь возможен иной способ, во многом симультанный. Здесь — одно, здесь — другое, здесь — третье, здесь — четвертое, а в глубине — совсем даже пятое. И только мячик внимания надо перебросить. Это другие рефлексы, другие умения. Я изначально это понимал. И потому избежал соблазна спихнуть все на малую сцену и ощутил вкус к работе на большой.
А по поводу того, что есть мой театр, я бы разделил все на сторону негативную и сторону позитивную. Главный позитив в том, что это мои студенты, мои ученики: они работают в человеческом способе и в смысле общения с режиссером, и в смысле репетиционном. Они работают в этюде, в творческом самочувствии. Но есть и негативная сторона: денег мало и люди вынуждены как-то их зарабатывать. От этого — необходимость растянуть репетиционный процесс, приноровиться к вынужденному ритму. Если артист может работать каждый день и отдаваться этому целиком, то, я думаю, нормальный срок выхода спектакля — шесть месяцев. За это время роль и полежит, и порепетируется выше головы, и найдется, и обживется. Но поскольку надо еще что-то есть, что-то пить, спать и предаваться каким-то удовольствиям… возникает сама собой негативная сторона
— Сколько у вас человек в труппе?
— 18 или 19.
— Немного.
— Но спектакли ставлю в основном я и ставлю, как вы заметили, не быстро, все должны быть заняты. Что ж артист будет простаивать? У нас все заняты.
— Вы играете в своем помещении на проспекте Кима и часто на малой сцене «Балтдома». Потому что физически пространство совпадает, все соизмеримо, похоже?
— Ну, на Кима мы играем, потому что там нам удобно. А в «Балтдоме» играем, потому что удобно и потому что нам там дают играть. Раньше играли еще на малой сцене Ленсовета. Но это было, когда был жив Владислав Борисович Пази. Еще раз не поленюсь сказать о нем самые хорошие слова. Он был человеком, любящим театр и понимающим его. И вопреки весьма распространенному в театре принципу «падающего подтолкни», он исповедовал принцип «падающему протяни руку и помоги подняться». При этом он не терпел в театре халтуры. Светлая память.
— Если бы сейчас была возможность играть и на малой сцене Ленсовета, вы бы играли больше спектаклей?
— Думаю, что да… Да.
— Все ваши спектакли глобальны по сути и все — камерный театр?
— Да, так вышло.
— Труппа — ваши ученики. Они думают о жизни, о театре так же, как думаете вы?
— Нет, конечно. Нет! И иногда мне кажется — слава богу. А иногда: господи, но почему, почему вы не понимаете это так, как я?
— Речь о чем-то сущностном?
— Конечно. Прежде всего — отношение к профессии. Знаете, как-то Мар Владимирович Сулимов (не до конца оцененный режиссер и педагог, с которым мы были по-своему дружны — настолько, насколько это возможно между маститым педагогом и студентом) сказал, что режиссер — это профессия по колено в крови. Но одни ходят в своей, а другие — в чужой. Я, развивая эту мысль, полагаю, что уровень крови, в которой ходит режиссер, должен быть всегда несколько выше, чем у актеров, но не намного. Если я по диафрагму — они по пояс, если я по пояс — они… стесняюсь сказать.
— Будете ли, планируете ли кого-то приглашать в свой театр на постановки?
— А чего приглашать — у меня свои растут режиссеры. Вадим Сквирский, Кирилл Семин. Они вот чего-то поставили, и недурно.
— В вашем ключе?
— Трудно сказать. Я никогда не ставил сказок, а вот Кирилл поставил «Волшебник страны Оз», и, по-моему, недурно. Вадик поставил «Валентинов день». Мне не стыдно.
— Может быть, вы ставите классику, а ваши ученики будут ставить современную драматургию?
— Ну и пусть, на здоровье. Знаете, я много видел примеров, когда учитель поправляет, влезает… Мне это неприятно. Я этого не делаю. Пусть пытаются, пусть делают сами.
— К вам ваши учителя влезали?
— Не успели. Они умерли. Но если бы были живы, то наверное… А я не хочу. Если спросят — скажу. Если увижу, что спектакль ниже ватерлинии, — сниму.
— Весь следующий год вы в своем театре?
— Да. Со смешанным чувством удовольствия и неудовольствия на следующий год не поеду в Москву.
— Куда звали?
— В Маяковку звали, во МХАТ… Кирилл Серебренников звал в «Гоголь-центр». Но не поеду. Выпущу курс. А потом, наверное, поеду. Вот наберу новый курс… Если дадут, конечно. То есть — если бог даст, а сильные мира сего поддержат.
Я бы хотел набрать новый курс, причем смешанный. Пришла потребность поучить режиссуре. Никогда раньше не хотел, а вот… Дело нужное, потому что профессия девальвирует катастрофически. Сегодня это меня уже не приводит в ярость, как раньше. Но вызывает чувство тоски. Такой всеобщий уровень самодеятельной культуры, которой, правда, некоторые долго занимаются.
— Лев Борисович, можете ли вы допустить, что это ощущение падения, отсутствия профессионализма — просто оттого, что театр изменился, появился другой театр, другие формы?..
— Допустить могу. Но это было бы печально и означало бы, что я неадекватен. Но, повторяю, допустить могу: ведь если человек не может допустить, что он неадекватен, значит, диагноз есть и он действительно неадекватен.
— Если бы вы могли выбрать исполнение желаний, то что бы пожелали себе? Какой театр, какие деньги, каких актеров, какую технику, какое безумие?
— Эх, сказал бы я вам, но воздержусь. Или так — немного завуалированно: молодости.
— Тогда смежный по смыслу вопрос: нет ли у вас ощущения, что в последнее время дистанция между поколениями как-то резко увеличилась, вернее, вдруг образовалась пропасть? Вас не мучает вопрос: понимают ли вас, кем вы кажетесь своим ученикам, нет ли препятствий между вами?
— Нет, не мучает. Да, я понимаю, что приходят студенты самые разные и мало на что похожие. Но когда мы работаем и когда делаем спектакль, появляется общий язык. И волнуются они о том, о чем волнуюсь я. По-своему, на своем каком-то уровне. Но пропасти нет.
— Отношение актера к профессии — вне времени? Тут обстоятельства не властны? Если оно есть — то есть, нет — значит, ничего нет?
— Конечно. Это как все, что связано с пролитием крови всерьез. Как у Некрасова в «Поэте и гражданине»: «Дело прочное, когда под ним струится кровь».
Мысль о том, что они другие, меня не тревожит. Это просто меняются условия игры. Наверное, в чем-то они прагматичнее, наверное, в чем-то они более лживые. Не все, конечно, а в каком-то отвлеченном среднестатистическом смысле. Но это условия жизни такие: их окружает ложь и она более циничная, чем та, что окружала нас. Хотя наше время тоже было пропитано ложью. Но сейчас циничнее и многим даже не надо стесняться.
— Ваш театр, ваши спектакли по-своему экстремальны. И в этом, наверное, главная ваша нота, резонирующая с современностью. Но вы исповедуете метод, школу, по-своему даже традицию. Мне казалось, что традиция, традиционный театр как-то лояльнее, что ли, по отношению к жизни…
— Если говорить о методе, то одна из его составляющих — обострение предлагаемых обстоятельств до логического предела. Это то, на чем методологически стояли мои учителя. То есть на вопрос: «А чего дальше-то играть, если вот здесь уже так напряжено?» Аркадий Иосифович Кацман отвечал: «Вы начните с тысячи градусов, а что дальше будет — бог даст».
Вот это главное: обострение предлагаемых обстоятельств и, наверное, моя индивидуальная стилистика, без которой, простите, «все режиссеры друг на друга похожие, как места отхожие».
— Ваша картина мира: очень далеко до неба и очень далеко до дна. Мы летим, падаем, но дна нет. Это про нас, про наше поколение?
— Но раз это им, нынешним молодым зрителям, нравится, значит, это их картинка, значит, это про них.
— «Братья Карамазовы» задуманы и сделаны про них?
— Да. Я не люблю Достоевского. Но так развернуло студентов. Я поставил.
— И следующий курс — и снова спектакль про них?
— Да. Потому что если нет, то уходить надо.
— Странная штука педагогика. С одной стороны, это ваши дети, а с другой — ваш следующий шаг?
— Не знаю относительно следующего шага… Но, вообще говоря, я дожил до того времени, когда мне кажется более важным делать не театральную карьеру в хорошем смысле этого слова (насколько он может быть хорошим). Я, кажется, всего достиг. Регалий, может, и немного. Но меня знают, ко мне хорошо относятся в театральном мире. И мне важно не делать карьеру, а ковыряться с молодняком…
— И все-таки. «Король Лир», «Вишневый сад». А дальше что?
— Чего бы я хотел? Я неожиданно для себя захотел поставить Брехта, «Мамашу Кураж». Как-то вдруг завелся на «Мамашу Кураж», что-то подтолкнуло. Увидел не очень ладную постановку в одном из наших городов и…
Или — тоже для себя неожиданно — интересно стало, например, нелюбимого мной Тургенева поставить. Никогда не думал о «Дворянском гнезде», но увидел у поляков спектакль… Начало такое: три борзые собаки лежали под деревом, а потом вставали, ходили в маете.
Думаю, в большинстве случаев затягивает материал. Нужно уметь влюбляться в материал. Начинаешь внедряться в него и начинаешь любить.
— Обязанности руководителя театра отвлекают, создают неудобства?
— У меня директор — молодая женщина, деловая, хваткая. Она, конечно, берет на себя все, что касается администрирования, слава богу. Если бы еще это, я бы умер. Не умею и не хочу.
— Так у вас все прекрасно: и театр камерный и любимый, администрирование не угнетает, и есть ученики, и вы сами по себе — вполне даже свободный художник?
— Да, я не жалуюсь. Все хорошо. Мне повезло.
Правда, должен сказать, что, даже когда я бывал на постановках в больших театрах страны, я всегда чувствовал определенную степень независимости. Редко кто-то пытался вмешаться в мою работу. А если и пытался, то быстро отступал.
Я как бы человек мягкий. Там, где компромисс возможен, иду на него. Но до определенной черты, за которой могу произнести только одно: «Dixi».
Вот недавно был жесткий разговор со студентами, хотелось жирную точку поставить. Пауза. Я искал слово. И выплыло — я сказал «Dixi», и они заулыбались. Так римские патриции заканчивали речь в Сенате: «Я все сказал». Цицерон так закончил знаменитую обличительную речь против Катилины: «Dixi».
Кое-что помню из филологического образования. Засело где-то, заучено, как стихи. Всякая мура. Окончания древнерусские падежные. Или формы глагола do — dedi — datum — dare. Или финальные строчки из этой речи против Катилины, которую я когда-то знал целиком. Звучало кромешно красиво.
…А в «Братьях Карамазовых» есть маленький фрагментик мессы с моего голоса, я напел: «Miserere nobis»…